Сергей (sergey_rf_965) wrote in ros_anticom,
Сергей
sergey_rf_965
ros_anticom

Голодомор 1946-48 от "народного благодетеля народов" Сталина. Письма умирающих.

Оригинал взят у harmfulgrumpy в Голодомор 1946-48 от "народного благодетеля народов" Сталина. Письма умирающих.

Ещё раз вспомним как Джугашвили (Сталин) "спасал" русский и другие, находящиеся пол пятой "родной" коммунистической партии, народы - в Голодомор 1946-48 годов, после уже устроенных им "безнадежных ситуаций", даже несчесть сколько таких "неожиданных" ситуаций было в стране, как и голодоморов:

Сталинский голод 30-х годов в официальных документах и письмах трудящихся
Ещё о людоедстве во время голодомора 1933 года.
Голодомор 1946-48 - источники
«Последний сталинский голод»: сельхоз в 5-ю пятилетку 1951-55

Сталин принял Россию сытой, а оставил голодной

«Мама ходила в правление просить хотя бы ложку муки для супа. Не дали». 70 лет назад в России случился очередной массовый голод. Рассказы тех, кто его пережил

В 1946–1947 годах в СССР массово голодали люди. Причинами голода стали ущерб от Великой Отечественной войны, засуха и экономическая политика — несмотря на обстоятельства, советское правительство не снижало объемы зерна, экспортируемого за рубеж. По оценкам некоторых исследователей, погибли от голода не менее миллиона человек. Ильнур Шарафиев и Михаил Колчин нашли в Башкирии, Татарстане и Подмосковье людей, которые пережили голод и помнят жизнь в те годы — и записали их воспоминания.

Вилур Шайхуллин

Родился в 1936 году. Сейчас живет в Казани

Меня зовут Вилур — Владимир Ильич Ленин-Ульянов революционер. Это имя дал мне папа, и я старался всю жизнь это имя оправдывать. Я с пяти лет работал — на огороде, вкалывал. Играть в детстве было некогда. Мать сказала папе: «У тебя там есть участок за сараем, корова есть, навоз есть, выдели ему две сотки земли, пусть работает». Это в пять лет. И арбузы у меня росли, и дыни росли, все у меня было. Сейчас пытаюсь — ничего не растет!

Началась война, отца забрали в армию, мама нас увезла в ее деревню — это было в ноябре месяце. Мы приехали туда — холодно, вокруг деревни ни леса, ничего. Мы с мамой каждую ночь ходили за соломой, чтобы топить дом. Километра три надо идти, тащить. Придешь — сядешь, через 15 минут ничего не остается, солома быстро горит, как порох. За ночь надо было ходить два-три раза.

Утром встаешь и говорят: «Вот в том доме целая семья погибла от голода». Они неделями валялись дома — некому хоронить даже, некому могилу копать. После войны стало еще хуже.

Отец вернулся в 1943 году — без правой руки, его списали. Мы опять переехали туда, где он работал в последние годы до войны парторгом. С четырьмя классами образования он всю жизнь был пастухом, а когда пришло время — вступил в партию, и пошло. Сообразил! Папа у нас был честный человек и говорил: «Не вздумайте ни перед кем хвалиться; что они едят — то и вы будете есть, во что они одеваются — и вы в это будете одеваться».

И не показывайте и не говорите, что вы сегодня ели хлеб. Все друзья, соседи — все погибли, умерли от голода. Мы идем в лес и едим траву всякую, живот не выдерживает. У меня на глазах умер соседский парень — он во дворе мотался-мотался, держался за живот и тут же отдал концы. И таких случаев много было.

Только снег сойдет, чернота появляется — народ на поле прошлогоднюю картошку собирает, все копают друг за другом, ищут, что осталось. Я ведро приносил всегда. Эта картошка беленькая, чистенькая, ее мать мешала с мукой и из нее делала котлеты, это называлось «кальжяма». Она нас и спасла. Мама с вечера нам давала две кальжямы, потому что в школу мы вставали в четыре часа утра. В старших классах я ходил учиться десять километров, там сидел восемь часов и шел десять километров обратно, в лаптях, ноги были мокрые всегда. В школе техничка топила печку. Мы около печки собирались и ели. В то время в школах не было ни буфета, ни столовой — ничего не было. Только две котлеты из гнилой картошки на весь день.

Как-то в восьмом классе мы шли в школу из нашей деревни, все дети. Я остановился, думаю, посчитаю, сколько же нас человек — оказалось, 26. А десятый класс кончили трое. Все остались в оврагах по дороге лежать. Несешь-тащишь их, а ведь еще самого себя надо нести, но оставлять на дороге кого-то тоже нехорошо. Так все потихоньку друг друга и потеряли на обочине.

1947 год — это, конечно, не дай бог никому. Нас спасла корова — молоко и сметана были. И катык на улице в погребе держали. У кого молоко было — живы остались, у кого не было молока — все умерли. В деревне коров было мало. На десять дворов — примерно одна корова, дворов у нас было 150. Их так мало осталось, потому что корову надо поить, кормить, они умирали от голода зимой. И я тоже так делал — из колодца брал холодную воду, давал корове. Корова пьет. Чихает, но пьет. Нет возможности ее греть даже. Вот они так и погибали. А если нет коровы, то бессмысленно жить.

Мой отец был неравнодушный человек, всем помогал. После войны в деревне было два-три мужика, и те раненые. Остальные все женщины, их надо было заставить работать, за ними надо следить, у каждой по пять-шесть детей. Помню такой случай: у моего друга мать поймал с тремя килограммами зерна уполномоченный какой-то чиновник из района. Он отдал ее под суд, ей дали десять лет. Меньше десяти тогда не давали. У нее было пятеро детей — все орали, кричали, но судья все равно свое делал сделал. И больше она не появлялась на этом свете.

Мама болела открытой формой туберкулеза пять лет. Сидела в углу, когда я вставал в четыре утра, говорила: «Вилур, я ждала, пока ты встанешь». И засыпала. Перед ней стоял табак крови, настоящей крови. Я встаю, выливаю ее. Вечером прихожу — опять полный. К себе она никого не допускала: «Не трогайте мою ложку, не трогайте, не подходите». И все живы остались, хотя от открытой формы туберкулеза убежать не так просто — это самая заразная болезнь. Я учился в десятом классе, директор пришел на урок, смотрел-смотрел на меня и говорит: «Иди сюда, сумку бери». Я сразу понял, в чем дело: «У тебя мама умерла, иди домой, только быстро», — потому что у татар до 11 часов [утра] хоронят. Я ору, бегу домой. Навстречу мне идет лошадь, а за ней народ, а там мать на санях лежит. Моя мама умерла 5 марта 1953 года, в день, когда умер Сталин.
  * * * * *

Анатолий Крюков

Родился в 1940 году. Сейчас живет в Уфе

На территории лампового завода [в Уфе] располагалась школа, где мой отец, Гармс Александр Николаевич, был директором, а мама, Крюкова Клавдия Алексеевна — учительницей. Там я родился. Жизнь в нашей семье сложилась трагически. Отец родился в Красноусольске в 1903 году, национальность непонятна, но фамилия вроде немецкая. Его забрали в армию в 1941 году, а там уже репрессии. Спровоцировали на какой-то разговор, после которого ему было предъявлено обвинение в восхвалении силы немецкого оружия: мол, мы не готовы к войне (а это действительно было так). Ему дали печально известную статью 58.10 — антиправительственная пропаганда. Маму вызвали в министерство просвещения, сказали, что мы не можем больше жить в Уфе. Переехали в Красноусольск — к бабушке, но, к сожалению, были ей не нужны. Она была очень верующая, нищим подавала, а мы от голода пухли. Поэтому мама по ночам выкапывала оставшуюся после сбора урожая картошку и варила ее — у нас не было своего огорода, поскольку нас выслали.

Однажды маму пригласили на какую-то конференцию в Уфу, а мы жили в Гафурийском районе, тогда уже отдельно от бабушки. Она оставила записку сестре Светлане: «Картошку, муку, траву какую-то, лебеду сваришь, я приеду через три дня, все будет нормально». Приезжает, а я опухший от голода. Светка плачет: я, говорит, его кормлю-кормлю, а он все пухнет и пухнет. Хоть смейся, хоть плачь.

У нас в семье была собака Ральф — немецкая, очень умная. Отец, уходя на фронт, сказал: «Пожалуйста, никому не продавайте, не отдавайте, как можете кормите». Потом [люди] узнали, что собака дрессированная, стали приходить из военкомата, из милиции, просили продать. Мама говорит: «Нет, собаку мы не продаем». «Ну, не продадите, мы ее заберем по повестке». Забрали. Действительно — она была взрослая, ее надо было кормить, а не на что было, мы сами уже не ели. Уже позже мы однажды шли по территории нефтеперерабатывающего завода, там была стая охранных собак, и вдруг мама увидела среди них нашего Ральфа, похудевшего, с поджарым животом. Она его окликнула: «Ральф!» Он сразу узнал, стал бросаться на эту проволоку, и визжать, и хвостом… Мама говорит: «Ральф, дорогой, я никогда не знала, что собаки могут плакать, а тут смотрю — слезинки».

В 1947 году мы вернулись сюда в Уфу, жили на улице адмирала Макарова, где троллейбусное депо. Там были бараки: половина — амбулатория, половина — жилая. Там жила интеллигенция: учителя, инженеры. Когда была проверка, пришел военный из комендатуры и спросил, почему мы тут живем. Мама говорит: «Ну куда мы?» И он как увидел нас, лежащих вповалку, изголодавшихся, у него что-то дрогнуло и он махнул рукой: «Живите тихо, я у вас не был». Видимо, сам был отцом.

[Продуктовые] карточки были, их отоваривали в магазине. На детей давали дополнительную еду. Меня поставят в очередь, и как иждивенцу дают сахар лишний. И меня так из очереди в очередь таскали, пока продавщица не заметит. Мама была членом домкома, ей доверяли разносить хлеб по квартирам, я ходил с ней. И пока мама стучала в двери, я нюхал, потому что нам мало доставалось. Помню запах этого хлеба, такой вкусный. Однажды Свете дали карточки отоварить — взять хлеб, а она их потеряла. Возвращается, плачет, ведь если потерял карточки — это значит неделю без хлеба.

Мама позже отдала меня в детский сад. Там был завтрак: маленький кусочек поджаристого хлеба, манная каша, жиденькая такая, и стакан сладкого чая. Кормили очень скудно. Однажды нас нарядили какими-то клоунами, и мы должны были что-то изображать. Для меня это было позорно, и я отказался, стал зрителем. А когда увидел на празднике — этим клоунам Дед Мороз что-то шепчет и они что-то получают, стало обидно, думаю, зря не согласился.

У нас в бараке была врач Татьяна Васильевна. Когда однажды я заболел крупозным воспалением легких и был уже очень плох, они с мамой меня выходили. Больница меня не брала, сказали — пусть умирает дома. В последнюю ночь [болезни] она сказала: «Готовьтесь, Клавдия Алексеевна, сегодня будет кризис — или-или. Пожалуйста, как только температура поднимется, будите меня». А я был в горячке и отключился, заснул. Утром Татьяна Васильевна заскакивает: «Клавдия Алексеевна, почему не разбудили?» Потрогала лоб и сказала: «Будет жить». Она приносила еду из больницы, может быть, свой паек отдавала.

Когда мы жили в бараке, у каждого был сарай, там дрова хранили. И вот одна из соседок, «апа» [«тетя»] мы ее звали, содержала корову или козу. И она каждое утро приносила чашку молока. Я уже пошел в школу, в 1949-м, а она все приносила.
  * * * * *

Фина Исмагилова

Родилась в 1940 году. Сейчас живет в Салавате

Наша семья была небольшая — бабушка, мама, я, сестра. Папа ушел из дома, жил отдельно. Мама работала в колхозе на разной работе — косила сено, собирала урожай. Если хорошо работала, ставили отметку: один трудодень. А если так себе — 0,75. А если совсем плохо — 0,5. Потом смотрели на трудодни и выдавали зерно — по чуть-чуть. Это уже было после 1947 года.

Голод был не только в нашей семье, после войны голод был во всем селе. Тогда я жила в селе Лачентау — это десять километров от Бирска. Там было около 80 домов. Несмотря на голод, мы раз в год сдавали продукты государству: картофель, куриные яйца, шерсть, мясо, масло. У народа постоянно что-то требовали — конечно, все сидели голодные.

Когда война закончилась, мужчины начали возвращаться в село, а до этого работали одни женщины. Прямо за нашим огородом была река Агидель. Все зерно, которое было в селе, грузили на большую лодку и отправляли в сторону Бирска. Кто-то из женщин греб на лодке, кто-то тащил ее с берега веревкой против течения. Зерно было, но не для народа — все сдавали государству.

Когда война закончилась, мне было пять лет. Мы переходили через Агидель и собирали дикий лук. Собирали мешками и летом ели. Его надо было измельчить, если есть — добавить молоко, если нет — добавить воду. Если получалось слишком жидко, ели как суп, если погуще, то как кашу. Еще собирали борщевик. Так и питались, больше ничего не было. Когда мужчины вернулись, стало чуть проще.

После того как таял снег, мы собирали картофель, который оставался на полях колхоза с прошлого года. Это уже почти сгнившая картошка. Мы ее месили, как пюре, если была — добавляли соль, делали лепешки. Тогда мы не очищали картошку, прямо так клали в воду, потому что так еды больше. Потом сверху посыпали мукой — вот тебе и суп. Осенью мы собирали сорняки. Измельчали и делали из этого муку, она получалась черной-черной — и хлеб тоже выходил черный и кислый. Когда картошка только начинала цвести, ее уже выкапывали и начинали есть. До осени почти ничего не оставалось, потому что ела вся семья.

Чай продавался в магазине плитками, но его почти никогда не привозили. Без него пили просто кипяток — почему-то не догадывались заваривать шиповник или душицу, использовали их, когда только люди болели. А просто так не пили — дураками были. Собирали смородину, но не было сахара, чтобы сделать варенье. Делали пастилу, кто болел — тому давали. Тогда мы на зиму ничего не консервировали.

Наша деревня была хороша тем, что рядом был лес и там можно было собирать ягоды. Там была земляника, смородина, рябина, шиповник, народ все лето это собирал, ел, продавал в городе. И фундука много было. Моя мама по три раза в день собирала [в лесу] дрова, возила на маленьких санях в Бирск и продавала за один рубль — на него можно было купить пол-литра подсолнечного масла. Но в лесу было очень много волков — они у многих скотину убивали и ели. Еще у нас рядом была река, но рыбу там не ловили — татары вообще не ловили рыбу. Русские приезжали и ловили рыбу, а наши — нет.

Я начала работать в 15 лет, стала дояркой. А в доме начала работать, как только начала ходить. Вода далеко, ее надо таскать каждый день, на ногах у нас были лапти даже зимой. Валенок не было — для этого нужна шерсть, а овцу ведь надо еще прокормить. Валенок тогда я даже не видела. Зимы после войны были холодные. Если плюнуть на землю, плевок сразу замерзал.

Однажды один дед после посева оставил себе немного овса и принес домой — и его судили. И увезли. До парома они ехали на лошади — милицейские сидели в телеге, а деда заставили идти рядом. Увезли из деревни на пароме, и мы все с берега, соседи и его жена, провожали, плакали.
  * * * * *

Галия Габбасова

Родилась в 1938 году. Сейчас живет в Уфе

В детстве я жила в пролетарском районе [Уфы], хоть отец у меня был начальник. Вот такой он был честный партиец — жил в деревянном доме с удобствами во дворе, не хотел себе никакой другой квартиры. Есть было нечего, но мы абсолютно от этого не страдали, потому что ни у кого не было, и мы не знали, что может быть иначе. Все время не хватало хлеба, но я не считала, что это голод — маленькая была. Мама говорила, что мы выжили потому, что мамина сестра жила в деревне и оттуда привозила продукты. Там можно было картошку посадить, еще чего-то, а в городе был абсолютный голод.

Помню, как вели пленных немцев по Революционной. Улица была еще не особо мощеная, [стояла] пыль, а дети кидали в них камнями и кричали: «Фрицы! Фрицы! Фрицы!» Во время войны мама работала, отец вернулся с войны не сразу, через год. Его из Берлина направили на юг — там были басмачи [партизаны]. Отец и на гражданской, и на финской [войне] был. Он был начфин Башкирской конной дивизии легендарной. Маме однажды даже прислали похоронку, но она никому не сказала. Говорит, у нее на руках была больная мать, двое маленьких детей, ее бы начали жалеть, и она бы не выдержала. А так, говорит — ну, сцепила зубы. А через год пришло опровержение.

Как-то папа приезжал на побывку, ну, офицерам положено. Мама спросила у меня: «Кто это?» Я сказала: «Ленин». Мама говорит: «Нет». Я говорю: «Сталин». А потом мама сказала: «Это твой папочка». Ну, я кинулась к нему: «Папочка, я тебя люблю!»

В 1946-м отец вернулся, устроился на работу — парторгом вроде на радиозавод. Мы все удивились, когда вдруг к нашему дому подъехала легковая машина, оттуда вышел человек в белом халате и с мешком в руке. И вот он поднимается к нам на этаж и из мешка вываливает продукты. Я ничего не помню, только буханку белого хлеба — мы до этого белый хлеб не видели. Он был мягкий, как не знаю что. Какое-то время этот человек приезжал. Отец не мог найти концов, на каком основании ему привозят продукты, он не хотел их получать, потому что другим не дают, и ушел на другую работу. Он был крайне честным человеком: если он считал, что это незаконно, он этим не пользовался. Хотя маме нельзя было черный хлеб есть из-за язвы, нужен был белый. Мама после войны не работала, мы жили на одну отцовскую зарплату. Она у него была, наверное, высокая, но шика у нас не было.

Без отца дома не обедали, ждали его. Мама варила суп из баранины — туда кочан капусты клали, картошку, лапшу. Суп надо было обязательно есть с хлебом; наверное, так экономнее — но я любила хлеб и просто так таскать. На второе вытаскивалось ребрышко, каждому давали это ребрышко. Картошка и капуста — это второе. Манную кашу ели, а рис считался деликатесом. Борщ еще был, наверное.

Я помню, когда в первый раз появился маргарин, вся детвора выбежала на улицу с хлебом, намазанным маргарином. Очень вкусно мы жмых ели. Кто-то из взрослых, видимо, приносил, все всегда делились. Вместо жвачки мы вар жевали. Он сначала жесткий, начинаешь жевать — смягчается. На нашей улице не было богатых, но никто не пух с голоду, хоть и есть было нечего. Детство вспоминается радужным, веселым. Есть хочется, и ладно. Рядом же всем тоже хочется.

Когда мама работала финансистом в банке, она бог знает во сколько уходила на работу, а приходила в час ночи. Я помню, потому что мне привязывали ножку к веревочке — когда звонили в дверь, меня дергало за ногу, чтобы я проснулась и открыла. Отца утром машина увозила, раньше часа он тоже не возвращался. У нас в семье не принято было обсуждать правительственные вещи — помню, когда Сталин умер, все зашуршали, я слышала, что Сталин предатель, потом — что не предатель. Ну откуда мы могли знать? Я у отца спросила: «Папочка, а что Сталин?» Он мне сказал: «История покажет, я ничего сейчас сказать не могу». Но он рано умер, после войны долго не живут.

Мама говорила — их отправляли по колхозам с проверкой, и в одной из деревень зимой коровы стояли по колено в замерзшей воде. Не мое — значит, не жалко. Председателя в итоге куда-то сослали. Мама была убеждена: без причины не наказывают. И у нас после войны в квартире был обыск — кто-то донес. Я хорошо помню, как спала на сундуке, у меня тогда кровати еще не было. Меня согнали и стали под матрасом что-то искать. Слава богу, ничего не нашли.

Летом нас отвозили в лагерь. Там давали «размазню» — это пюре из картофельных очисток. Грязноватая жижа, масла там особенно не было. Но я до сих пор люблю молочный суп, в лагере его тоже давали. Вкуснее до сих пор для меня ничего нет, у нас дома этого не было, потому что молоко было дорогое, его не хватало.

Отец любил охотиться — для этого ездили к бабушке в деревню под Челябинск. Нас возили туда, чтобы мы татарский язык знали. Ходили уток стрелять — отец возвращался, а у него на ремне висело несколько уток, дичь. Каждому должна была достаться уточка. Я маленькая — мне самая маленькая уточка. Нас садили щипать, потом из этих уток из всех варили суп. А дедушка ходил каждое утро на озеро — возвращался, смеялся, что, мол, рыбу наловил. Вытаскивал окуней — он покупал у рыбаков — мы их чистили. Очень вкусные эти окуни были.
  * * * * *

Зайтуна Кусяпова

Родилась в 1940 году. Сейчас живет в Салавате

В 1947 году из-за голода меня, семилетнюю девочку, решили отправить к сестре Нажие в Азнаево, в 20 километрах от нашей деревни. С 14-летней сестрой Ханой нас повела дочь муллы Хадия, которой было лет 18-20. Мне дали в дорогу молока и проводили словами: «Там за горой деревня Кызыл Октябрь, где бабушка с дедушкой живут. Они вас накормят, и вы остальную дорогу легко преодолеете». Эти слова меня немного вдохновили, хотя и оставался страх, что не дойдем до деревни.

Когда поднимались на гору, я отставала, и сестра меня успокаивала, что бабушка увидит, как мы с горы спускаемся, и сразу стол накроет. Когда дошли до дома, мне показалось, что он пуст, нас не ждут. Дедушку нашли за сараем — он возился с дровами. Сестра попросила: «Дедушка, накорми, пожалуйста, Зайтуну!» А он ответил: «Бабушки нет дома, я ничего не знаю!»

Мы вошли в дом, чтобы узнать, не пришла ли бабушка, и я увидела в коридоре полкорзины творога, который клевали куры. Я тогда совершила «преступление» — маленький кусочек творога спрятала в ладони, подумав, что раз это для кур, наверное, и мне можно взять. Этот кусочек я взяла в рот, когда вышли из деpeвни. Старшим не сказала, боялась, что они меня отругают за воровство.

Добрались до деревни. Нажия-апай печку затопила, лепешки испекла, самовар поставила. На столе молоко, даже сахар. Я говорю: «Полежу, болею». Мне не разрешили прилечь, видно, боялись, что умру. Чай попили. Свой кусок лепешки я, не доев, спрятала.

Мой отец умер за полгода до войны, когда мне было всего четыре месяца. От чего умер — не знаю, голова заболела. Соседи поддерживали мать, оставшуюся с пятью детьми, как могли, но началась война, и мало кто уже мог помочь. Солдаткам — женщинам, мужья которых ушли на фронт, — давали пособие, и они могли хоть за счет этого как-то держаться. Нас, как всех, облагали налогами и сборами. Корова отелитcя или овца принесет приплод — все тут же брали на заметку. Однажды, помню, когда налоговые инспекторы дома обходили, мама ягненка спрятала за печку. Нашли.

Особенно голодными были 1946–1947 годы. Стояла такая засуха, что земля потрескалась, а картошка — единственный наш источник питания — в земле высохла. В саду у нас выросло очень мало картошки — ведра три-четыре, мы их берегли, чтобы посадить в следующем году. Совсем не помню, что мы тогда ели. Ели ли мы? Скот умирал, кормить его было нечем.

Лишились мы тогда своей благодетельницы — коровы, она легла и все. Оказывается, когда корова ложится и не встает — значит, умирает. Если ее поставить на ноги и что-нибудь дать в рот — она может выжить. Мама сама постаралась ее поднять в сарае, но у нее ничего не получилось. Так мы остались без молока. Мы купили козу, потому что молоко точно нужно было, хотя бы для чая. Еще у нас были овцы, без них тоже невозможно — нужны варежки, носки, и денег на это нет.

Какую траву мы могли собирать около леса — ели. На поле, среди посева мы искали траву «кымызлык» [кислица обыкновенная], «какы» — я не знаю, как это будет по-русски. Из этого варили суп. Мне в голову врезалось, что в то время мама ходила в правление просить хотя бы одну ложку муки для этого супа — не дали.

Для скота мы косили сено или собирали траву, которая росла под невысокими деревьями. У нас была маленькая деревенская двухколесная телега, про нее поет песню [татарский певец] Габдельфат Сафин — точно такая же тележка. Когда я впервые услышала эту песню — плакала. Сначала я помогала маме, когда она запрягалась в телегу вместо лошади, а потом она заболела и я была вместо нее. Кроме травы мы собирали ветки липы.

Самые яркие воспоминания детства — моменты, когда в доме появлялся хлеб. 50 граммов на человека — это был праздник. Я его не ела, потому что было жалко, а прятала под одеялом. Его съедали сестры. Я не обижалась и не плакала, считала, что они более достойны этого куска хлеба. До сих пор удивляюсь, почему я тогда не чувствовала голода. Из-за еды я плакала в детстве всего один раз — когда нечаянно проглотила карамель. Было обидно, что не распробовала вкуса. Мама успокаивала: мол, конфета в моем животе, — но мне от этого было не легче. Манную кашу я впервые попробовала в 15 лет. До сих пор помню тот удивительный вкус.

Весной 1947 года мы ходили по полям, искали гнилую прошлогоднюю картошку. Искали на своих полях, на колхозные нельзя было даже ступать — тебя тут же арестуют. Однажды осенью уже, после уборки урожая, мы пошли на поле — нас прогнали, то, что нашли — отобрали. Когда выпал первый снег — мы снова пошли на поле собирать колосья в подол, все равно же пропадут скоро. Но полевод все отнял. А ноги-то у нас красные от холода, руки тоже красные, я была в одном платье. И были тогда детьми — пять-шесть лет, а нас били за это плетью, гнали оттуда. И это за брошенные колосья.

Зимы были тогда холодные, было много буранов. Дома в деревне заносило снегом. Иногда мы не могли выйти на улицу, все окна были в снегу. Кто мог выйти из соседей, у кого двери открывались, выходили и откапывали остальных. Дома мы тогда топили, но спичек никаких не было — ходили к соседям за углем.

У нас была проблема с солью, она была только в Ишимбае, там был какой-то источник. Люди ходили туда — это километров 40 — за солью. Пока туда шли — кто-то умер прямо на дороге. Таких случаев было несколько. Много умирали от мороза — когда ездили на рынок, это километров 20, на обратном пути умерли двое, одежда-то плохая. Это было еще во время войны, первые два года жили сносно, а потом совсем плохо — видимо, съели все запасы.

Моя мама работала охранником зернохранилища. Однажды оттуда пропало семенное зерно, и ее посадили в тюрьму на время следствия, а нас, пятерых детей, оставили одних. Когда выяснилось, что в нашем доме зерно не ворованное, не для семян — маму выпустили. Если бы экспертиза нашла криминал — ее бы посадили на 10-15 лет, и что бы мы делали?
  * * * * *

Записали Михаил Колчин, Ильнур Шарафиев

Источник - https://cyberleninka.ru/article/v/golod-1946-1947-godov-v-noveyshih-issledovaniyah-istorikov-konets-1980-h-2000-e-gody
Tags: голод, преступления коммунизма, сталинщина
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 8 comments